МЫ - МАНКУРТЫ










            Энгелина Буряковская

творчество в контексте личности
и личность в контексте творчества




Энгелина Буряковская


© Л. Илюхина, 2006

© А. Королев, вступительная статья

Материалы для публикации любезно предоставили:

Т. Билинская, Л. Бобер, Е. Бурдаш, О. Введенский,

Ю. Гиттик, М. Гиттик, А. Королев, И. Кукоба,

Г. Левицкая, В. Онусайтис, Ж. Половникова,

И. Прокопенко, Л. Приходько, С. Симоненко,

Е. Суевалова, Н. Шелест.

В книге использованы фотографии

И. Дюрича, М. Зелена, В. Онусайтиса,

Е. Суеваловой, В. Тарусова, Д. Шелеста.

Автор проекта Л. Илюхина

Вступительная статья А. Королев

Художник В. Онусайтис

Engelina Burjakovskaja

“Initiative” Publishing House,

Lviv, 2006



Энгелина Буряковская всю свою короткую жизнь (1944-1982) прожила в западноукраинском городе Львове, закончила Львовскую консерваторию, но пианисткой не стала, написала около 30 странных рассказов, сделала больше 40 графических работ в техниках офорта и акварели – это все, что она успела. В книге представлены рассказы и графика Э. Буряковской, фотографии, документы и воспоминания ее друзей, а также посвященные ей графические работы ее мужа, львовского художника-графика Александра Аксинина (1949-1985), трагически погибшего в авиакатастрофе 3 мая 1985 г.

Невозможность не писать

Если жизнь всего лишь похожа на жизнь, то текст всего лишь похож на текст как суррогат общения. Вне одиночества текст не пишут. Другой проступает сквозь процесс письма. Просто знакомый, незнакомый, впервые узнанный – тут возможности воистину бес­предельны – посреди сюжетов, сообщений и просто знаков. Стремление и возможность самовыражения через показ вещей и событий, какими они есть, сре­ди пространства листа бумаги, что в пограничной си­туации автором принимается за истину, мир и сло­во. Мир скорее всего абсурден для человека, остро переживающего свою временность в своей же всег­дашней несвоевременности. Пространство и время ка­лейдоскопичны и фрагментарны, и в них мы всегда разговариваем. У Гельдерлина мы начинаемся с раз­говора. Для разговора всегда нужны мир и другие. Мир мы обретаем в рождении и на него обречены: в него заброшены. Других можно навоображать. Мир неизвестный и чужой, другие воображаемы, быстро­течность оставшихся дней слишком очевидна. Оди­ночество в боли, и восприятие мира приглушено до минимума. Ситуация уже даже не пограничная, ско­рее за-, и возникает попытка вырваться из круга не­выносимо реального через восприятие нереальности, абсурдности, придуманности и сделанности других. Других не для диалога. Монолог попытки разделить с кем-то несуществующим несущественность личного. Когда личного уже почти не осталось. Жизнь в почти и почти не-жизнь. Не выражение смысла – ощущение бессмыслицы. Бесцельность и бессвязность, когда уже не хочется ни цели, ни связи. Вопросы сняты, оста­ются ответы. Ответы без вопросов, никем не заданных и никому не нужных, и текст остается для тех, кому не было нужно. Наверное, экспрессионизм всегда крик к никому и в никуда. Нет вопроса, поисков, экспери­мента, стиля, влияний. Скорее, общения, недол-гие и натянутые. В присутствии надежды на случайно нужное случайным собеседникам в предельном оди­ночестве молчания. Слово, заменяющее крик боли и одиночества. Так рождается безответный текст. Тексты громоздятся в мире, и востребованность становится все более проблематичной. Возможность общения как все­общее одиночество. Рост возможностей общения по­рождает рост одиночества среди людей. Творчество как одиночество вообще и одиночество читателя как одиночество добровольное в единичности и един­ственности слов, законах сновидений и угасающих реальностях. Хармс и психушка, Хлебников и голод и опять-таки психушка. Невозможность не писать. Не­нужность письма в отсутствии речи, Барт и нулевая степень, как всегда стиль. Самой осмысленной была заумь, в пограничье – поумь? Если все же считать рай очень хорошо подобранной библиотекой или, в ин­версии, хорошо подобранную библиотеку раем, – бу­дет ли место в этой библиотеке (или в раю) для рас­сказов Гели Буряковской? Вопрос для меня заранее без­ответный. Вопрошание вообще искусство сложное. Я всегда подозревал, что ответы первичны или хотя бы всегда есть, а правильно поставленный вопрос все­го лишь случается. И, наверное, литература – это ис­кусство случайности поставленного вопроса. В огра­ниченном времени, при неминуемости смерти, в по­стоянстве боли рассказы заполняются ответами на никем не поставленные вопросы. Потому литература не для библиотек и тем более не для рая. Всего лишь для здесь и сейчас. Наполненность неслучайностями случайных знаков неисцелимости от жизни, болезни, смерти – всего лишь синонимов. Попытка речи, когда ее уже никто не слышал и не понимал. Желание речи, когда уже было почти не с кем. Попытка и желание болтовни для болтуньи среди невозможности не только говорить – даже глотать. Ее не видели плачущей. И очень редко видели молчащей. Невнятность речи раздраженно сменялась жестикуляцией, мимикой, не­терпеливым и порывистым требованием бумаги, пись­мом отрывочным и невнятным. Письмо как последнее пристанище и письмо как предшественник речи в далеком прошлом. Знак изначально рассчитан на зрение, мы видим больше, нежели слышим. Биологическая об­реченность. Возвращение к истокам. Порождение зна­ков. Символообразование и попытка обретения смысла через показ бессмыслицы. Было ли ее географическое место ее местом? Скорее, местом для – для бегства в том числе. Ибо не убежище – не убежишь. Потому так часто цитировала раннего Витгенштейна и о границах мира, и о молчании. Осознание, что другим суждено остаться здесь и сейчас, как обида и, наверное, зависть. Проза зависти к ее читателям. И легкость в противостоянии тяжеловесному бытию и быту, что естественно для пребывания в безмирном – где ни смирения, ни подлунного – пространстве. Пространстве листа в от­сутствии времени.


А. Королев Львов, 08. 04. 2002

Но, быть может, в этот царский род,
куда врата для слова уже были отверзты древними певцами,
отыщется путь и для меня, как для нити в драгоценный камень,
просверленный ранее алмазом.

Энгелина Буряковская
Львов, 1980 г.


Рассказы Энгелины Буряковской

Муха*

(Надпись на акварели “Врата для слова”)


Муха жужжала. В глазах рябило от ее движений. Подушка затягивала в себя, охватывая голову со всех сторон. Забыться. А муха жужжала. Убить, уничтожить, раскромсать, но только не слышать. Не слышать. Притвориться спящей и ждать, пока сядет, а потом убить. Но свет не давал покоя. Он бешено метался, и, прежде чем я успела отклониться, ударил меня, оставив болезненный ожог на лбу. Я рванулась в сторону. Он отплыл. Наступающая мгла давила. Испугавшись, резко оттолкнулась и помчалась к лампе. Не успев затормозить, ударилась и опять обожглась. Спокойно. Можно находиться рядом, не приближаясь вплотную. Двинула крыльями и неожиданно опять стукнулась о горячее стекло. Резкие движения всегда доставляли мне массу неприятностей. Я позавидовала ей, лежащей на кровати. Контуры тела под одеялом выделялись огромными буграми. К ней! Я переставила ногу, повернулась и ринулась к стенке напротив. Не рассчитав, сильно ушиблась и упала вниз в щель между складками одеяла. Там было темно и жутко. Я поползла по шершавой поверхности, цепляясь за волоски и неровности. Яркая красная губа была совсем рядом. А тень надвигалась, убыстряя темп. Тень приближалась. Плоская, твердая, неотвратимая. Выбравшись на гребень, оглянулась. Безграничный белый простор и никого. А наверху лампа. Но сначала к лицу. Идти было трудно. Одеяло вздымалось передо мной, и я постоянно теряла направление. Хорошо еще, что у нее черные волосы. Ориентир. А тоска по лампе захлестывала. Может, к ней, а потом к лицу? Взмахнув крыльями, резко подскочила вверх. Теперь к лампе. Только осторожно, чтобы не обжечься. Медленно приближалась к свету, а он бесстыдно бил в глаза, ослепляя. Подлетев вплотную, стала на стекло. А внизу лицо, желтое с черными волосами, и губы красные. Осторожно повернулась [, чтобы] не задеть незащищенным местом о стекло, и вниз, к голове. Вниз к голове перед глазами.


* Текст рассказа “Муха” восстановлен с офорта А. Аксинина “Exlibris Э. Буряковской” (1976 г., кат. № 36). Остальные рассказы публикуются в авторской редакции 1982 года и в том порядке, в каком они размещены в последней рукописи. Даты в оригинале не проставлены. Предположительно, “Муха” – первый рассказ, и все написанное Энгелиной Буряковской умещается во временные рамки 1976-1982 гг. – Л. И.

Белая станция

Я давно в больнице. Зачем и с чем – не знаю. На все мои вопросы отвечали неизменное: “скоро выпустим”. И вот я жду. А чего, собственно? Здесь мне хорошо. Я имею все необходимое и даже сверх того. Я исправно получаю корреспонденцию, пользуюсь библиотекой. Меня навещают, и тогда я получаю необходимую для себя информацию извне. Правда, порой по ночам меня мучают кошмары, как и всех прочих, но в отличие от прочих тогда я просыпаюсь связанной – как мне объясняют, “чтоб не тревожила соседей из других палат”. Но это все мелочи.


Сейчас я намерена насладиться письмом, которое лежит на моем ночном столике. Я беру его и верчу во все стороны, напряженно рассматривая. Рядом с адресом и моей фамилией нарисован медведь с елочными шарами в лапах. Он ими сильно трясет, и они, сталкиваясь, издают невыносимый звон, невыносимейший. Я уже молчу про то, что яркие, хрупкие шары от столкновения могут разбиться и обсыпать мою постель мелкими осколками. Я пытаюсь схватить его за лапы, но он увертывается. Тогда я догадываюсь положить конверт медведем вниз и сильно прижать его к столу. Звон прекращается. Несколько секунд я наслаждаюсь тишиной. Потом вспоминаю о письме. Беру конверт и засовываю в него пальцы. Шарю. Письма нет. Так как это невозможно, я предполагаю, что оно закатилось в один из углов. Я опять засовываю в него пальцы, но пальцы не достают до самых отдаленных углов. Тогда я засовываю руку по кисть – но безрезультатно, тогда по локоть – опять безрезультатно, тогда по плечо. Пись­мо не попадает мне под пальцы. Я засовываю голову, но в конверте темно, и я ничего не вижу. Тогда я сбрасываю одеяло и залажу в него по пояс. Письма нет! Его кто-то украл! Я соображаю, кто бы это мог быть. Я прихожу к выводу – только соседи. У меня коммунальная квартира, общий почтовый ящик. И нередко они вынимают письма и мои – отдают мне. Очевидно, кто-то из них полюбопытствовал… Он отнес письмо на кухню и подержал над чайником. Над носиком кипящего чайника. Затем прочел мое письмо и выбросил. А я – спала. И он воспользовался моим сном, моей беспомощностью. Хотя это мог быть и почтальон. Я это сейчас проверю. Я выйду на кухню и посмотрю, стоит ли у них на плите чайник, и если стоит – значит это их работа. Я тихонько слажу с кровати и, чтобы не шуметь, босой крадусь на кухню, замирая от каждого скрипа. На цыпочках прохожу длинный коридор и подхожу к кухонной двери. Она прикрыта. Сквозь щель между досками виден свет. Я приникаю к замочной скважине. Я вижу чайник, трясущийся чайник, нагло орущий, плюющийся чайник. Стоящий на плите. Я чувствую, как ярость заливает меня по самую макушку. Я врываюсь в кухню, хватаю палку и начинаю колотить ею по плите. Из всех щелей блошками выскакивают соседи. Они хватают меня. Один из них задирает мне рукав сорочки. Я успокаиваюсь. Я понимаю, что глупо да и не надобно ссориться с соседями. Ведь мне с ними жить, и долго. Я плетусь к себе в комнату. Мне очень хочется спать.


Сегодня день моего великого переселения. Сегодня я переселяюсь жить в конверт. Переселяться начну но­чью, чтоб никто не увидел и не помешал. Я знаю – мое переселение вызовет всевозможные толкования. Посы­плются недоумения, недоразумения, недопонимания, недоразвития, недоумия, недотрога, недождавшийся…, но где только люди не обитали… Диоген, например, в бочке. А моя приятельница пошла дворником на кладбище. Его обвиняли в сумасшествии, а ее – в ори­гинальности, совершенно упустив из виду соображения выгоды. А работа – замечательная: во-первых – все вре­мя на свежем воздухе, во-вторых – физический труд все перетрет и в-третьих – какая платформа для фило­софских размышлений, особенно по поводу недругов. Ведь кладбище – живое напоминание о их бренности. Пройдет чуть-чуть времени, и здесь, на кладбище, бу­дет их дом. И будет моя приятельница приходить к ним в дом на работу. И будет моя приятельница у них до­мработницей. Так вот, о себе. Я приготовилась отбить все атаки. Я составила приблизительный список всех не­доразвитий, чтобы потом без проволочек объясниться. Вот эти недоразвития: 1. Мне будет холодно, потому что некуда будет по­ставить печь. 2. Мне будет темно, потому что невозможно будет провести свет. 3. Мне будет некуда поставить мебель, потому что в конверте нет пола. 4. Какой смысл жить в конверте, если есть ком­ната. 5. Ко мне никто не сможет приходить в гости. 6. На мне никто не женится, потому что никто не захочет жить без ванной и кухни. 7. Зачем На все эти недоумия у меня такие ответы: Первое: мне не будет холодно потому, что суще­ствуют на свете пуховые одеяла и спальные мешки. Второе: мне не будет темно потому, что мой дом бу­дет лежать на подоконнике. Днем свет будет проникать сквозь его тонкие бумажные стены, а ночью, ночью все люди спят, так-то. Третье: мне будет куда поставить мебель потому, что конверт будет не в стоячем положении, а в лежачем. На одну из его боковых стен, которая будет лежать на окне, я поставлю раскладушку, шкаф, стол и стул. Четвертое: жизнь в конверте имеет большой смысл, а именно: никакие лишние предметы не будут отвле­кать моего внимания, и я, наедине с собой, смогу за­няться медитацией. Пятое: на это недопонимание я могу ответить пе­рефразировкой: “гости – наш бич”. А у меня этот бич останется за стенами квартиры. Шестое: хороша пословица: “с милым и в шалаше рай”. А вот на седьмой вопрос я никому не отвечу, по­тому что отвечать будет некому. Все это затем, чтобы выбраться из этой чертовой больницы, куда меня по­ложили без моего на то ведома. Ночью, когда все уснут, я быстренько переселюсь в конверт и возьму в руки две иглы. Лягу на конвертный пол и, цепляясь сквозь бу­магу иголками за доски, полезу в конверте к ногам ноч­ной сестры. Она увидит на полу конверт, возьмет его и опустит в почтовый ящик. И я исчезну. И меня ни­когда больше не найдут. И я буду свободна. А сейчас я постараюсь уснуть. Сегодня ночь моего великого ис­чезновения.


Глядя мне в глаза, он крался по коридору, при этом не мигая. Глаза у него были голубые, яркие. Он сильно боялся, что я спрошу у него, чего он крадется, преж­де чем он успеет прошмыгнуть в комнату. Он не пе­реносил этого вопроса. После этого вопроса с ним слу­чалась истерика. И поэтому он всегда, когда крался, гля­дел мне прямо в глаза, убирая из них всякое выражение, то есть в выразительном смысле придавая глазам ней­тральность и глядя на меня только цветом, голубым цветом своих глаз. А я смотрела в его голубой цвет и думала, что этот цвет мне должен быть к лицу. А при белом воротничке и белых манжетах на блузке я буду выглядеть совсем девицей. Я смотрела в его голубой цвет и пыталась подобрать другие цвета, которые хо­рошо компоновались бы с голубым. Перебрав все – я остановилась на золотом. Например, золотые цветочки на груди… Пока я размышляла, он, на расстоянии вы­тянутой руки от меня, прокрался к комнате и, вдруг рез­ко повернувшись ко мне спиной, шмыгнул в открытую дверь. Ошеломленная и обманутая, я осталась стоять в коридоре, а он, убрав из глаз всю нейтральность и при­дав глазам очень раздражающее меня выражение, гля­дел мне прямо в зрачки и хихикал. Боже!! Уже который раз он крадется по коридору, глядя мне прямо в глаза, прекрасно зная, с чем ассоциируется у меня цвет его глаз, и уже который раз я забываю спросить его, чего он крадется, когда можно спокойно пройти. А ведь я с самого утра караулю его в коридоре и жду, когда он начнет красться, чтобы спросить… И когда, после це­лого дня напряженного ожидания, я не успеваю задать этот маленький вопрос, со мной случается истерика, и тогда я начинаю ненавидеть весь род человеческий и, в частности, его. Я бы его убила! Потратить весь день для того, чтобы посмотреть на его хихикающую надо мной физиономию, – этого бы никто не выдержал. Убить его! Я чувствую, как руки у меня сжимаются в кулаки, ноги начинают топать. Я вся дрожу, и внутренности мои от беспорядочного движения начинают путаться. Рот от­крывается, и я ору… ну и так далее.


Черная полоска прыгает то выше, то ниже. Черная по­лоска прыгает, и я не в состоянии зафиксировать на ней взгляд. Я не знаю, что она такое, эта черная по­лоска. Я даже не представляю, чем она может быть, эта черная полоска. И мне кажется, если я смогу постичь ритм ее движения, у меня будет шанс определить ее сущность, а значит избавиться. Я начинаю отсчитывать доли ее метра, считая на три… Ритм вальса… Полоска начинает кружиться все быстрей. И это уже не по­лоска. Это уже круг. И в своем круговороте начало ее соприкасается с ее концом. И нет начала, нет конца, есть нечто. Я замолкаю, и верчение прекращается. Кон­цы размыкаются, и это уже опять полоска, на которой я не могу зафиксировать взгляд. Черная полоска прыгает то выше, то ниже, но я уже знаю ее пульс. Теперь, если я просчитаю в другом размере, я прочувствую синкопу и еще раз удостоверюсь, что ее метр – метр вальса. По­тому что правильное понимание ее дыхания – есть за­лог правильного определения ее сущности. Итак, я счи­таю на четыре. Я еще раз считаю на четыре. Синкопы нет. Каждое движение полоски совпадает с моим сче­том, с каждым взмахом моей руки. Я начинаю считать на пять, на шесть, на два. Ее движения постоянно со­впадают с заданным ей ритмом. Я начинаю опасаться, что не смогу поймать сути ее движения, а значит так и не узнаю, что это такое и что она от меня хочет. Она от меня. Почему это она от меня? Возможно, я от нее. Это я к ней цепляюсь. Это я ее определяю. Это я что-то считаю и ловлю. Это я ей навязываю метр. Это я лезу в ее суть. Это она не может зафиксировать на мне взгляд. Это она считает, а я кружусь в ритме вальса. И пальцы моих рук соприкасаются с пальцами моих ног. И ког­да я выпрямляюсь, это я чувствую истому в спине. По­сле быстрого верчения грудь моя вздымается вверх и вниз и черной полоской прыгает перед глазами чер­ной полоски. И я начинаю думать, как ей помочь из­бавиться от меня. Я, конечно, могу перестать дышать и стать стоячей черной полоской, и тогда она сможет приспособить свой взгляд ко мне, но избавиться совсем у нее уже не будет возможности. Я просто на всю жизнь застряну у нее в глазах и буду физически неустранима. Я, конечно, могу встать и уйти с поля ее зрения, но я не могу встать и уйти с поля ее зрения. И тут я нахожу выход из этого “безвыходного” положения. Мне надо просто сползти с уровня ее глаз, не уйти – сползти. И я сползаю с кровати на пол, стаскиваю постель и устра­иваюсь. Правда, это не так удобно, но вполне сносно. Гла­за ее, очевидно, освобождаются от меня, и больше ни­что не мешает ей видеть. И мне хорошо, потому что ведь сказано в Библии: если тебя ударят в правую щеку – подставь левую.


Старуха-яйцо

Я рванулась и, оттолкнув что-то стоящее на дороге, вцепилась обеими руками в поручень, подтянулась и втиснулась в крошечную щель, образовавшуюся в тол­пе на подножке трамвая. За спиной хрястнуло, трам­вай двинулся, народ взвыл. Я оглянулась. На медленно удалявшемся тротуаре, хрустя, разваливалась ста­рушка. Сначала отвалилась верхняя часть, затем бо­ковые – и нижняя. Под нижней я подразумеваю ноги. Ноги отвалились вместе. Внутри оказалось пусто. Вну­тренности плотно присохли к отвалившимся стенкам. Внешняя сторона стенок была грязно-бурого цвета. После пристального разглядывания я сообразила, что в молодости это было яйцо, которое от долгого упо­требления сверху потемнело, а внутри иссохло. Ну, да бог с ней, старушкой. Сейчас я не желала задумываться над случившимся. Я опаздывала и нервничала. Трам­вай, дребезжа, полз по своему извечному маршруту. Его длинный чешуйчатый хвост мешал развить ско­рость, цепляясь за выбоины и неровности мостовой. Я уже писала куда следует, предлагая отрубить этот хвост, но мне резонно ответили, что это категорически не­возможно, ибо тогда он истечет кровью и остановится навсегда. А так как у нас очень много народу без ниж­них конечностей и без прочих атрибутов, приходится мириться с его медленным существованием. Для людей без ног в трамвае есть специальные приспособления: в дверях стоит аппарат, всасывающий их внутрь, а на по­толке лежит множество петель, в которые продевают их руки и подвешивают. Петли различной длины и тол­щины, рассчитанные на комплекцию пассажиров. Для иных, не имеющих рук, но с ногами, из боковых стен выдвигаются стульчики с перильцами, чтобы они не сползали от толчков. А для людей без рук и без ног на полу имеются специальные выемки, в которых они си­дят без особых для себя неудобств. Для людей со все­ми человеческими атрибутами предназначена под­ножка, на которой они стоят, плотно прижавшись друг к другу, чтобы не вылететь на поворотах. Это очень не­удобно, потому что иногда соседу приходит в голову на­чать любовное заигрывание, а оттолкнуть его некуда. В силу этого у нас в городе много незаконнорожденных детей. Очень много. Детей, зачатых таким образом, можно отличить по небольшим отклонениям от фи­зической нормы Например, почти все дети рождаются с головой, насаженной прямо на ножки, а ручки у них растут обычно из ушек. У некоторых детей есть жи­вотики, но они находятся сзади. Констатирую это про­сто как визуальный факт, потому что отклонений от интеллектуальной нормы у них нет. Они двигают про­гресс так же, как и все остальные. Их даже не дразнят. Да и вообще их гораздо больше, чем законных. Объ­яснить их несколько иной вид науке не удалось. Пока медицина ограничивается гипотезами. Вот одна из них: от сильной тряски части тела могут переместиться, а то и выпасть вовсе, – но эта гипотеза тоже весьма пробле­матична. Она предполагает массу вопросов, на которые пока нет ответов. Но все это – ерунда. Тревожит другое, если это вообще повод для тревоги. “Незаконные” всту­пают в брак и производят себе подобных, но с еще боль­шими формальными замысловатостями. У некоторых нет рук. У некоторых – ушей, а то и ног, у некоторых еще чего-нибудь нет или выросло лишнее, уточнять не буду, и так видно. Правда, наука ушла настолько да­леко, что особенных затруднений нет. Я уже говорила об устройствах и приспособлениях для передвижения и жития их. Так что, если подумать трезво, так и вол­новаться особенно не приходится, но иногда, на досуге, эти мысли приходят в голову, особенно когда гуляешь по городу или едешь в трамвае. А сегодня, сейчас, мне еще повезло с соседями по подножке.


Фотокопия фрагмента текста

Фрагмент последнего варианта рассказа “Старуха-яйцо” с авторской подписью*

* Все неоговоренные ремарки в книге принадлежат мне. – Л. И.


Ю. Шалацкому*


– Я вас знаю, – ткнул он меня пальцами левой руки, правая была занята молодой славянской дамой. А я боюсь молодых славянских дам. Боюсь их чистых, не­запятнанных размышлениями чувств, которыми они меня не одобряют. Долго я ломала голову, доискива­ясь причин (очень не одобряют). Может, наружность? Ведь это все не вздор! Уж слишком много у меня стра­хов (темнота, гусеницы, медузы, разжигатели войны и прочие вещи и понятия), чтобы бояться еще и молодых славянских дам.

– Я даже знаю, как вас звать, – опять обратился он ко мне. Это было удивительно подозрительно. Я все­го лишь первый день в этом большом противном го­роде, где у меня трое знакомых и одна знакомая (ря­дом стоящая), а я уже известна. От удивления, оше­ломления, изумления, страха и скуки, наконец, бро­ви мои, торопясь, полезли вверх, перескочили линию лба и врезались в тропические заросли моих волос. Там было влажно, душно, темно и пр. Если бы я была на ме­сте бровей, попав в волосы, я бы испугалась не шутя. Я бы тут же начала бояться встречи с каким-нибудь гну­сом. Их в такой среде должно быть неисчислимо. Я сто­яла столбом, боясь шелохнуться. Я вся затекла, и ноги у меня раздулись, потому что когда что-нибудь течет, оно непременно течет вниз. А внизу у меня ноги, а не сточная канава (к сожалению), а у канавы есть русло, а ноги – это замкнутая система. Поэтому и раздулась (не я, а ноги), что затекла. Логично, не правда ли? Я всегда отличалась логической текучестью мысли. Так вот, я бо­ялась, что, услыхав посторонний шум и чужой дух, они тут же повылазят и начнут меня есть живьем. За каждым волосом во тьме мне мерещился мерзкий тварь. Сердце мое перестало биться (чтобы не шуметь), а глаза силь­но вытаращились, надеясь увидеть готовую к атаке на­секомую. Так я и стояла в недвижимой нерушимости.

– Я вас сразу узнал, – спас меня от драки с гнусами голос милого человека, – вы очень похожи на свою фотографию.

Брови мои нехотя сползли с привычного уже не своего места на непривычное уже – свое. – Это еще что, вот если бы вы видели меня живой, вы узнали бы меня пуще прежнего, – отпарировала я и зарделась от натуги. Такие светские разговоры с по­сторонними (без подготовки) я никогда на свете не вела Но уж больно он был мил. Сейчас-то я понимаю, чем объяснялась его милость, но тогда, в чужом про­тивном городе, где чувства мои были заняты скукой, а ум – ничем, немудрено, что его голубая стать про­извела на меня столь неотразимое впечатление. Но за­тем, когда глаза поднялись выше (а он был огромен) и уткнулись в его лицо (и красив), я поняла, что в моих чувствах прорезалась брешь. Он как две капли воды был похож, вернее, как двоюродный брат был похож на мо­его друга, который вот уже три года живет в Голливуде. Последний год мой друг живет с японкой. Тут уж я по­чувствовала, как мои чувства, скованные коркой скуки, трескаются под напором здоровой любознательности. С японкой! Подумать только! Еще ни один из моих друзей не спал с японкой. Это безумно интересно. Невыносимо интересно это! Япония – страна восходящего солнца, и женщина, миниатюрная, проворная, в деревянных сандалиях, с раскосыми сливами! А он с ней общается. И целует японские губы. Это просто невероятно, что я все могу узнать из первых рук, прямо сейчас, не сходя с места. Я всегда знала, что он очень не простой. Что он что-нибудь подкинет. Это человек на все руки и ноги: то он читает свои стихи, то мои, то спит с японкой, то читает японские стихи, то еще что-нибудь, и все – бле­стяще! Я закрыла глаза, чтобы успокоиться.

Успокоиться для размышления. Мне нужна была фраза. Деликатная, многозначительная, такая, чтобы его хороший слух и изощренный ум уловили в ней те вопросы, на которые я непременно желаю получить от­вет. Чуть поразмышляв – я придумала! Всего два слова (но какие!): ну как? Какое емкое слово как. В этом слове вопрос на все ответы. А если это слово еще и соответ­ствующе подать…, подтолкнуть маленьким словом ну. А? Подталкивающее ну к короткому, прыгающему как. Если эти два слова произнести таким образом, чтобы ну звучало тихо, ласково, при опущенных ресницах, а к концу слова как поднять глаза, чуть вздернуть голову и повысить голос, едва-едва. Можно даже слово как ска­зать с легким нажимом, но не за счет голоса (громко), а за счет люфта. Крошечный люфтик перед как, и еще потянуть ка-а-а-ак. Я сосредоточилась. Трепет от пред­стоящего процесса познания становился нестерпимым. Я приготовилась. Приготовилась сыграть фразу. Я улыб­нулась (чтобы согреть улыбкой общение) и открыла рот, вытянув вперед губы. И увидела – молодую – славянскую даму. О боже! Мой рот мгновенно захлопнулся! Черт! Слава богу, вовремя успела захлопнуть рот! А не то эта молодая славянка была бы (возможно) камнем в моем огороде. Правда, может статься, что она просто так сла­вянка, а не близкая славянка, может, еще и вовсе не сла­вянка и я зря запаниковала. Но афоризм “риск – бла­городное дело” весьма проблематичен. В общем, если бы я не была так разочарована присутствием молодой славянской дамы, я бы доказала, что риск – не благо­родное дело. Отнюдь не благородное. Риск благороден лишь тогда, когда с уверенностью можешь сказать, что все окончится благополучно. Риск окончится…

Я закрыла глаза, чтобы успокоиться, и отошла к за­бору. Мало-помалу я вышла из ража, и, ковыряя пальцем забор, осталась ждать, пока наша подруга закончит беседу.


* 15 июня 1979 года Энгелина записала в дневнике: “Напечатала свой рассказ, посв. Ю. Шалацкому”.


Папа

Я пожал плечами. Подошел к зеркалу и опять пожал плечами. Пожал плечами и одновременно поднял ле­вую бровь. Засунул руки в карманы и попятился, по­жимая плечами. Облокотился на противоположную стенку и выдвинул левую ногу. Нет, лучше сесть на стул и, пожимая плечами, поднять левую бровь. Левую ногу закинуть на правую и легонько ею покачивать. Те­перь, если бы напротив меня был я сам, я, пожалуй, пе­ресмотрел бы свои взгляды, глядя, как я снисходительно покачиваю ногой на все мои тирады. Так впредь и вести себя с инакомыслящими.

Нас будет только трое. Я. Дочь, которой два года, восемь месяцев, шесть дней. Ее жених, которому двад­цать семь лет, три месяца, девятнадцать дней. Они ре­шили пожениться. Завтра. Полюбила она его с первого взгляда. Только дети и собаки обладают еще тем не­замутненным чутьем, которое позволяет им из огром­ного количества объектов выбрать тот единственный, адекватный их внутреннему образу, представлению, со­измерению. Завтра, отмечая это экстраординарное со­бытие в их жизни, мы съедим коробку конфет, которую я заказал две недели тому у своего знакомого. То, что нас будет только трое, – понятно. Разве взрослому че­ловеку объяснишь, что в данном случае к чему? Я хотел пригласить на свадьбу одну особу. Я говорю об особе потому, что жены у меня нет. Жена бросила меня сра­зу же после рождения ребенка. И я ее не осуждаю. Это была женщина до мозга костей. Другого мозга у нее не было. Она и мыслила только тем мозгом, который был у нее в костях. Итак, я остался с маленькой дочкой на руках. И я ее воспитывал. Так вот, эта особа не за­хотела присутствовать на свадьбе. Она, как и все жен­щины, носила голову на плечах только ради рта. Рот исполнял в ее жизни две функции: ругался и ел. Ино­гда ругался, много ел. Какая связь между “ругался” и “ел”, первым обнаружил я. Ругаясь, она разрабатывала лицевые мышцы и мышцы в полости рта. А для того, чтобы много есть, да еще трудно пережевываемое, ну­жен набор мышц, целый склад мышц…

Так вот, она предъявила чудовищные обвинения. Я прекрасно понимаю, что другие тоже имеют свои принципы – правда, доморощенные, но они-то этого не знают и потому борются за них. Раньше люди ради принципов на костер шли, а теперь, собственно, и бо­яться нечего. Разве что – людей.

Конечно, после тех обвинений она просто не осме­лится… кстати, одно из них состояло в том, что моя дочь еще слишком маленькая, чтобы выходить замуж. Вот что значит ортодоксальность. Ортодоксальный взгляд на бытие. Человеку трудно представить, что можно вы­йти замуж за человека несколько иного, чем он сам. Что можно выйти замуж совсем за другого человека. Что можно выйти замуж, например, за карлика. Моя дочь выходит замуж за карлика. Он такого же роста, как и она. И только сейчас, пока она маленькая, она имеет та­кую возможность: выйти за него. Потом, когда она вы­растет, она может его просто не заметить. А так свык­нется, а может, еще и не вырастет вовсе. И такое бывало. Может, и она карлик. Сейчас никто с уверенностью не может сказать обратного. Тем более, она любит его очень. Она все время орет, когда его нет.

Следующее обвинение заключалось в том, что моя дочь еще не созрела для детопроизводства, и буд­то бы по этой причине ей ни в коем случае нельзя вы­ходить замуж. А это, по-моему, совсем вопиющая глу­пость. Именно сейчас, когда у нее не может быть по­томства, – и выходить замуж. Потому что детям вообще нечего появляться на этот свет. Из них вырастают ре­трограды. Детей должны иметь только люди, тщательно отобранные, чтобы и потомство, соответственно, со­ответственное…

Таким образом, вопрос о детях механически от­падает. Затем особа спросила, кто же будет ухаживать за молодым мужем и вести его хозяйство. Я ответил, что, по моей теории, люди свободны в своем выборе и в своих решениях. И что вмешиваться в личную жизнь граждан – будь то даже родная дочь – я не имею права. Меня это не должно касаться и – не касается.

После этого она попыталась запугать меня законом. Ха! Законом! Закон – это не палка, которой может размахивать каждый. Моя милиция меня бережет, го­варивал поэт. Закон создан для того, чтобы оберегать меня, а не наоборот. Только за спиной закона – можно быть спокойным. Только за спиной закона – истинная безопасность. Я все это ей и сказал. А особа посмотрела на меня, взяла пирожок, последний, и пошла. Я пожал плечами.